Споры о том, хороший ли писатель Довлатов, еще ведутся, но с тем, что он классик (может быть, даже последний) русской литературы, никто уже не спорит. А классику, конечно, полагается культурный саркофаг — в форме мемуаров, биографий, фестивалей, экранизаций и фильмов-байопиков. До сего момента у нас уже был байопик о Довлатове в Эстонии — “Конец прекрасной эпохи” Станислава Говорухина; герой фильма носит другую фамилию, но все воспринимают его только как Довлатова, смешивая автора и персонажа. Теперь появился фильм о Довлатове в Ленинграде. Осталось снять кино о Довлатове в Америке — и получится трилогия. Сколько в этих лентах собственно героя — вопрос скорее несущественный. Вновь и вновь стоит повторять вслед за Набоковым: все, что тебе говорится, по сути тройственно — истолковано рассказчиком, перетолковано слушателем, а главное, утаено от обоих покойным героем рассказа…

Трудно быть Довлатовым

Тех, кто знал и знает Довлатова только по его текстам, фильм Алексея Германа-младшего поразит тотальным несовпадением интонаций. Довлатову как никому важен был юмор. Говорят, в жизни он был совсем не весельчаком, напротив, производил впечатление человека, вечно погруженного в тоску и депрессию; можно заняться психоанализом на коленке и сказать, что юмор был для него своего рода бомбоубежищем. Или, наоборот, сказать, что тексты Довлатова не были бы столь легки, если б не было легкости в его душе. А уж какое он там производил впечатление на окружающих — для писателя дело десятое.

Так или иначе, Довлатов, судя по книгам, воспринимал свою жизнь с юмором. Герман-младший воспринимает жизнь Довлатова без юмора. Имеет право, тем более, что речь идет об эпохе, которая постфактум кажется совершенно не смешной — не такой, как сталинская, но все-таки. Однако диссонанс налицо. Самые смешные цитаты из Довлатова в фильме Германа удивительным образом теряют заряд не-уныния, не-тоски, не-депрессии. Как угрюмец Довлатов умудрялся из подобного сора выращивать такую траву — остается только догадываться.

Дело, разумеется, в оптике, в восприятии. Не секрет, что Алексей Герман-младший унаследовал киноинтонацию — сознательно или бессознательно — от отца. “Довлатов” по интонации похож, конечно, на предыдущие фильмы режиссера, больше всего на “Гарпастум” — там были любовь и богемные разговоры во время войны (как позабыть Гошу Куценко в роли Блока!), здесь — богемные разговоры и любовь во время зимы. Но еще больше “Довлатов” перекликается с “Трудно быть богом” — не повестью Стругацких, а экранизацией ее, осуществленной Алексеем Германом-старшим. Тема та же самая: образованный человек среди варваров; инопланетянин среди туземцев; интеллигент среди мещан; ну или — как героиня “Дневника его жены” Алексея Учителя едко бросает Ивану Бунину — писатель среди людей.

Довлатов в исполнении Милана Марича — и правда какой-то “иной среди чужих”. Он ходит по Ленинграду абсолютно чуждым советскому строю элементом — чуждым даже не идеологически, а (если вспомнить знаменитую реплику Андрея Синявского, который вынужденно покинет СССР в 1973-м) стилистически. Он одевается нормально, то есть стильно и изящно, а вокруг ходят “люди социализма”, о которой Жванецкий говорил: “В одежде ужасен, без одежды страшен”. Довлатов читает писателей, о которых никто не слышал; он представляется девушке “Франц Кафка”, и та жмет руку, не ощущая никакого подвоха. Он мыслями в идеальном мире, в мире литературы, но его мысли почти никого не интересуют. Окружающее пространство стыдно и невыносимо, перенасыщено глупостью, пошлостью, абсурдом. Довлатов — не супермен, не рыцарь, чтобы им противостоять. Он,

ровно как Румата у Стругацких, старается быть наблюдателем — и в конце концов, ровно как Румата, срывается. Отличие только в том, что Румата, озверев, убивает кучу народа, а Довлатов всего лишь посылает робким матом нового “хозяина жизни”. Ну да не суть.

“Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав…”

Мироощущение, в общем, понятное — мессианско-депрессивное самоощущение засланности в этот мир из какого-то другого, точнее всего выраженное, может быть, Бродским в “Конце прекрасной эпохи” (1969): “Я — один из глухих, облысевших, угрюмых послов второсортной державы, связавшейся с этой…” (сравните более позднюю строчку из песни Бориса Гребенщикова: “Я устал быть послом рок-н-ролла в неритмичной стране”). Ну и далее, часто цитируемое: “Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав, к сожалению, трудно”. Вот и в фильме великий Бродский (Артур Бесчастный) говорит совсем еще не великому Довлатову: “Язык — единственное, что выжило. Ты знаешь, мне кажется, мы последнее поколение, которое может спасти русскую литературу…”

На что Довлатов спрашивает: “Иосиф, где можно большую куклу купить?” Речь о кукле для дочери Кати. Бродский, весь погруженный в себя, отворачивается, ни слова не говоря, и уходит в полумрак.

Такой вот проблеск — увы, один из немногих, — другого Довлатова, куда более знакомого нам, читателям. Да, депрессия, да, мессианство, да, инаковость, — но если бы ими все и заканчивалось, это была бы совсем другая история, куда более пошлая и банальная. Потому что ощущать себя культуртрегером, носителем культуры, среди быдловатого населения — пошлейшая история из всех. Снобизм, если он хочет стать искусством, имеет право на существование только в одном виде: несерьезном, предельно самоироничном, даже самопародийном. Характерно, что Герман-младший лишает Довлатова этой части его личности точно так же, как Герман-старший выхолостил из “Трудно быть богом” Стругацких весь юмор, всю легкость, без которой тяжесть трагедии становится как физически невыносимой, так и пафосно искусственной.

Жизнь сочетает трагедию и комедию неразрывно, и лучшее искусство отражает то и другое; это понимали такие разные люди и писатели. как Стругацкие, Ремарк, Джойс, Набоков, Довлатов. Герман-младший, судя по его фильмам, этого не видит просто вот в упор. Он снимает чистую трагедию — и неминуемо делает Довлатова “писателем среди людей”, по сути — юберменшем среди унтерменшей. В фильме “Трудно быть богом” Герман-старший усилил разницу между Руматой и обитателями средневекового Арканара любопытным приемом: население Арканара в подавляющем большинстве вроде что-то и говорит, но если прислушаться, услышишь глоссолалию — бессмысленные слова и звуки, ритмичные, но не более того. В “Довлатове” применен почти тот же самый прием. “Мне не нравится Блок, — говорит актер, изображающий какого-то русского классика, — что у него за Христос в белом венчике из роз? Белые розы — это ведь символ нашей советской свадьбы…” “Простите, что?” — переспрашивает Довлатов, полагая, что ослышался.

Да, сложно спорить с тем, что люди подчас именно так и говорят. И что в советское застойное время такая глоссолалия была распространена особенно широко (хотя где ее нет? хоть Дональда Трампа послушайте, хоть Юргена Лиги). И что именно она зачастую служила Довлатову материалом для его текстов.

Это все неоспоримо, но дело в другом. Вот черт подери: почему у Довлатова это смешно, а у Германа-младшего — нет?

Может, потому что Довлатов не был серьезным снобом? Потому что он все-таки любил людей — всех вот этих вот самых людей, которые его окружали, — и не ощущал себя среди них чужаком? Здесь ведь кроется громадная проблема обобщения: “стилистические разногласия с советской властью” — история понятная, но со временем мы принялись говорить почему-то о разногласиях не с властью, а с людьми, с “совками”, как презрительно именуют их люди, которых метко прозвали “небыдло”. Довлатов “небыдлом” не был. Был бы — в жизни не написал бы того, что написал.

Несколько дней из жизни в аду

Есть еще несколько вещей, которые в “Довлатове” таковы, что хочется воскликнуть по-станиславски “не верю!”. Начиная с маловразумительных диалогов: адекватные герои, исключая, может быть, Довлатова, непременно проговаривают фоновую информацию, чтобы ввести зрителя в контекст, — и перестают быть похожими на живых людей. В одной из первых сцен мать Довлатова говорит ему примерно следующее: “Ты опять пошел в редакции мучиться? Не ходи ты по этим литературным журналам, всё равно тебя там не опубликуют”. Вряд ли что-то такое могло быть сказано в принципе: когда разговаривают двое, всё то, что им уже известно, остается непроизнесенным. И так в “Довлатове” — сплошь и рядом: одни люди говорят вроде друг с другом, но словно бы объясняют что-то нам, зрителям, другие вроде повторяют слово в слово довлатовские остроты, но так, что ничего довлатовского в них не остается. Мимо — и то, и другое.

Стоит напомнить: Довлатов всегда докручивал реальность, и переносить эту докрученность обратно в реальный мир — значит существенно искажать картину. Плюс, конечно, общая чернушность киноленты. Друг Довлатова, фарцовщик и художник Давид (Данила Козловский) тоже страдает от полной невозможности существовать в СССР образца 1971 года: “Я ведь лучше Поллака могу… Буду… Хочу быть…” — и в итоге гибнет, бросается под грузовик в попытке убежать от ОБХСС. Другой приятель Довлатова, писатель, закрывается в кабинете неназванного литературного журнала и режет себе вены — потому что его не печатают. Талантливый рабочий-поэт Антон Кузнецов (Антон Шагин) бросает писать стихи, “потому что незачем”, потому что редакторы вымарали у него слово “Бог”…

Кто не самоубивается, тот пьет по-черному. Довлатов еще как-то трепыхается, старается достичь компромисса. Работает в заводской малотиражке, выполняет идиотические задания. Пытается вступить в Союз писателей. Его сводят с важным человеком, который читает “Зону”, вертит головой: “Не то… А давайте мы с вами напишем древнегреческий эпос — и переведем его на латынь!” — и оказывается в итоге врачом-урологом.

В литжурнале Довлатову предлагают написать что-нибудь про нефтяников Каспия, он насилует себя, пишет, стихи не берут, он уходит — со сколь элегантной, столь и пораженческой формулировкой: “Не сказать что отказываюсь — но и не соглашаюсь”. Впечатление такое, что герой постепенно умирает, ноябрь 1971 года его засасывает, рубит по кусочкам каждый день его писательскую душу. В какой-то момент кажется, что не “Довлатова” смотришь, а “Внутри Льюина Дэвиса” братьев Коэнов. Разве что там дело происходит среди музыкантов и при капитализме, и еще — в той самой Америке, на которую поневоле возлагают надежды герои картины. Но щемящая беспросветность — та же самая.

Местами “Довлатов” поднимается до высот Тарковского — например, когда герой ходит по питерскому двору, усеянному бумажными листами (ненапечатанные рукописи редакция литжурнала отдала пионерам на макулатуру, а те, понятно, все разбросали) и говорит: “Женя… Иосиф… Привет, мои друзья”. Но, как ни жаль, Тарковского и особенно Германа-старшего в этом фильме куда больше, чем заглавного героя. Судя по книгам Довлатова, все было гораздо интереснее.

Уместно процитировать опять же Стругацких, их роман “Отягощенные злом”, описание совсем другой, но такой похожей ситуации: “Рассказывают, что когда товарищу Сталину демонстрировали только что отснятый фильм “Незабываемый 1919-й”, атмосфера в просмотровом зале с каждой минутой становилась все более напряженной… Когда фильм окончился, товарищ Сталин с трудом поднялся и, ни на кого не глядя, произнес с напором: “Нэ так всо это было. Савсэм нэ так”. Фильм, впрочем, прошел по экранам страны с обычным успехом и получил все полагающиеся премии”.

Поделиться
Комментарии