Побывавший в Эстонии по приглашению медиаклуба Impressum Басинский волею судеб оказался в Таллинне ровно в те дни, когда у нас проходил литературный фестиваль HeadRead, и даже столкнулся на улице с писателем Владимиром Сорокиным, который вывел его в романе “День опричника” как писателя Павло Басиню. Басинский и Сорокин, конечно, узнали друг друга, но даже не поздоровались. Такая вот литературная драма на таллиннских улицах…

Лев Толстой подошел к окну и подумал…

– У вас есть очень разные книги — и биографии, и документальные романы. Биография — это когда автор ничего не выдумывает, просто роман — это когда автор выдумывает что хочет, а документальный роман — это что?

– Я не очень люблю, когда мои книги о Толстом или Горьком называют романами. Я не писал их как романы. Пишу я в жанре нон-фикшн, и в этом жанре есть один абсолютный запрет: ты не можешь придумывать за персонажей, что именно они думают, что говорят, что делают, если они этого не делают. Прямая речь берется из воспоминаний и дневников, и то — не всякому мемуаристу и не всякому актору дневника можно доверять. Я жестко перепроверяю всё, о чем пишу. И если в какой-то книге вижу фразу: “Лев Толстой подошел к окну и подумал…” — и описание того, о чем он якобы думал, я просто не стану это читать. Еще пример: в одной биографии Шолохова на Гражданской войне с ним встречается Булгаков. Я сразу эту биографию бросил, потому что они не встречались и встретиться не могли.

Дальше — вопрос интерпретации документов. Я считаю, любые документы, от казенных бумаг до писем, обладают мощной художественной силой, которую надо просто вскрыть. Это и есть работа автора нон-фикшн. Как и что ты цитируешь? Это вопрос монтажа и выстраивания сюжета, но всё должно быть достоверно. Если ты не доверяешь какому-то мемуаристу, ты должен это обговорить. Правда, в моей последней книге “Посмотрите на меня. Тайная история Лизы Дьяконовой” я в четвертой главе позволил себе дать внутренние монологи — но я предупредил об этом читателя, и это все-таки не Толстой и не Горький — это Елизавета Дьяконова и поэт Юргис Балтрушайтис…

– О Льве Толстом написано очень много, но вопросы, конечно, остаются. Какую цель вы ставили, когда решили написать “Бегство из рая”?

– Меня заинтересовала тема ухода Льва Толстого: почему он ушел, а точнее, уехал из Ясной Поляны? Я обнаружил, что на эту тему книг почти и нет. В СССР была книга Бориса Мейлаха “Уход и смерть Льва Толстого”, по-своему неплохая, но очень советская: в ней много внимания уделялось рабоче-крестьянскому движению, много было цитат из Ленина, всё это к уходу Толстого не имеет отношения. Вот о действительно серьезной проблеме завещания Мейлах пишет мало. В советское время был такой тип биографов: “Я всё знаю… но ничего не скажу”.

Я же понимал, что история ухода — это история человеческая и семейная. Чтобы объяснить уход, нужно обращаться ко всей жизни Толстого. Так и получилась биография, развернутая через проблему его ухода.

– У Льва Николаевича в жизни есть две знаменитые тайны: уход — и так называемый “арзамасский ужас”, страх, пережитый им в 1869 году. Вы связываете “арзамасский ужас” с уходом, как это делают другие?

– Когда меня пригласили на передачу “Школа злословия”, Дуня Смирнова, обратившая внимание на то, что в моем “Бегстве из рая” нет почти ничего об “арзамасском ужасе”, задала тот же самый вопрос. “Арзамасский ужас” — это, конечно, миф. Да, Толстой поехал покупать имение, и в Арзамасе, в гостинице, на него накатил страх, Толстой был далеко от дома, где до этого долго сидел сиднем, дописывал “Войну и мир”, он поехал проветриться… В гостинице ночью его вдруг посетил необъяснимый страх. На медицинском языке это называется “паническая атака”, она снимается таблетками, которых в то время не было. Толстой написал об этом страхе жене — и забыл о нем. И только в конце 1870-х, переживая духовный переворот, он сочиняет “Записки сумасшедшего” — и вспоминает эту историю, и обыгрывает ее так, будто его посетила сама смерть. “Арзамасский ужас” превратили потом в легенду, мол, это ключевое событие в жизни Толстого, объясняющее его уход, — но это всё не так.

Без Толстого не было бы русской революции

– Насколько вы поняли Льва Толстого как человека? Разные люди видели его очень разным, от преданного секретаря и адепта толстовства Черткова до японцев, которые как-то приехали к графу в гости и с которыми он вел себя крайне высокомерно. У вас складывается из всего этого какая-то целостная картинка?

– Лев Толстой действительно был разный. Его невозможно понять до конца. Я скорее освобождаюсь от множества мифов о Толстом, в том числе от мифа о том, что Толстой был диктатор, невозможный человек, перед которым все ходили на цыпочках. Не знаю, каким его увидели японцы, может, он просто не в духе был… Горький как-то раз пожаловался Чехову, что Толстой плохо о нем отзывается, на что доктор Чехов сказал: “Может, у старика кишечник болел”.

На самом деле Толстой в молодости, конечно, чудил, но со временем стал очень деликатным человеком. Он не мог кому-то в глаза сказать, что тот ему неприятен. В доме Толстого играли в “нумидийскую конницу”: когда приходил человек, который всех, как сказали бы сейчас, грузил, его слушали, а когда он уходил, все начинали бегать вокруг стола и трясти руками, как бы освобождаясь от “груза”. Но сказать человеку, что тот надоел, Толстой не мог. Вот Софья Андреевна — могла, она была более резкой.

Толстой очень много плакал, его в детстве называли “Лёва-Рева”, но и потом он оставался слезоточив. Он был достаточно уступчив. Одной из причин его ухода была именно уступчивость. Ему нужно было повести себя более решительно в вопросе своего литературного завещания — собрать домашних и близких, усадить за стол, стукнуть кулаком и сказать: “Я — Лев Толстой! Как я сказал, так и будет!” А он боялся обидеть жену и своего верного адепта Черткова, переживал, уклонялся — и уклонился вплоть до Астапово.

– В чем состоял, с вашей точки зрения, антагонизм Льва Толстого и Иоанна Кронштадтского, которых вы сделали героями двойной биографии “Святой против Льва”?

– Я хотел написать книгу о Толстом и русской православной церкви, но писать на общие темы мне неинтересно, поэтому я взял фигуру отца Иоанна Кронштадтского как наиболее популярного православного священника рубежа веков. Иоанн считал, что вне церкви нет спасения, а Толстой полагал, что любая церковь — ложь. Сознание людей тогда раскалывалось, многие уходили из церкви за Толстым. Отлучили его не потому даже, что за ним шли миряне, а потому, что за ним шли священники, они тоже становились толстовцами. Он уводил уже не овец, а пастырей, вот церковь и спросила прямо: с кем вы?.. Но и сегодня есть священники, которые с большим сочувствием относятся к идеям Толстого: что нужно постигать Бога разумом, что нужно меньше ритуалов и больше “практического христианства”.

Понимаете, Толстой был крут, и если уж он ставил вопрос, то так, что все летело вверх тормашками. Есть, кстати, точка зрения, что без Толстого не было бы русской революции. Что он не просто ее зеркало — он спровоцировал революцию…

– Как вы относитесь к попыткам Сорокина и Пелевина развенчать условно советское восприятие Льва Толстого — заштампованное, унылое, черно-белое, — через деконструкцию этого восприятия? У Сорокина это, например, “Голубое сало”, у Пелевина — роман “t”…

– Я отношусь к этому совершенно спокойно. Лев Толстой — не сакральная фигура, не надо из него делать светского Иоанна Кронштадтского. Если человек порождает такие книги и даже анекдоты, это говорит о масштабе фигуры. Значит, Толстой интересен массовому сознанию. Ради бога! Мифы ничуть не умаляют Толстого. Есть мультфильм “Лев Толстой — свободный человек”, он там показан как немножко картонный такой анархист. Это здорово, это лучше, чем Толстого бесконечно возвеличивать.

Когда я читал роман Пелевина, мне было интересно, насколько глубоко автор проник в историю ухода Льва Толстого. Я увидел, что Пелевин кое-что читал, знает “оптинский сюжет”, скажем, но не более. Дальше он играет с Толстым по своим правилам.

Писатель не должен пасти народы

– И Владимир Сорокин, и Виктор Пелевин вас высмеяли — первый мимоходом в “Дне опричника”, второй в “Generation “П””, где критика Бисинского искупали в сортире. Вы не оставили дело так и вывели в своем романе писателя Виктора Сорнякова, который “верит в свою гениальность больше, чем в окружающий мир”…

– Это такая литературная игра, которая широкому читателю, может, и непонятна, и не нужна. При всем том Пелевин и правда интересует меня как человеческий тип…

– Вы знакомы?

– Это странная история. Вроде бы он был у меня на семинаре по текущей литературе в Литинституте, когда я только начал там преподавать. Пелевин учился на заочном и, понятно, не был тогда известен, и я его не помню… В 90-е я был молодым злым критиком, написал разгромную рецензию на “Чапаева и Пустоту”, назвал Пелевина кактусом, выращенным на подоконнике журнала “Знамя”. Сейчас бы я не стал так писать.

– Вы подобрели?

– Повзрослел. Критик — как андерсеновский мальчик, он должен прийти и сказать, что король голый, даже если он не голый, понимаете, или не до конца голый. Критик не должен давать писателю комфортно жить. Писатели ждут, что критик будет их обслуживать. Этого быть не должно. Я сейчас не совсем критик, я бы не стал никого мочить, не вижу в этом смысла.

– Вы тоже не чужды сочинительства — в 2008 году вы выпустили универсальный русский роман, который так и называется: “Русский роман”. Книга, кажется, прошла почти незамеченной, несмотря на концепцию. В чем заключался ваш эксперимент — и что пошло не так?

– Я задался целью написать универсальный роман. Изначально мне хотелось написать книгу о русском романе, нон-фикшн, но я решил, что это скучно. Я год занимался изучением романа, в частности, русского, под лупой читал Бахтина и всё такое. В итоге получилось то, что получилось. Я попытался соединить все жанры, от “Бедной Лизы” до Акунина, с пародии на него начинается роман, — я хотел показать, что стилизовать текст под такой язык, каким пишет Акунин, легко, сложнее придумать героя, своего Фандорина, и замутить цикл. Дальше там и Достоевский, и Гоголь…

– То есть — это должен был быть такой “Улисс” русской литературы?

– Ну, что-то такое, да. В книге очень много героев… Роман распух, честно говоря, я слишком много в него пытался вместить. И 1991 год, и… чего там только нет. Всё в одном флаконе. Было два предложения экранизировать этот роман, но всё упиралось в дороговизну.

– Кого из современных писателей вы бы могли назвать спасителями русской литературы?

– Не думаю, что ее нужно спасать, да и людей таких нет. Русская литература сегодня — такая же, как европейская. Мессий ждать не надо. Не надо ждать даже писателей вроде Валентина Распутина, которые были отцами нации. Время их уже не требует. Я с осторожностью смотрю на писателей, которые пытаются быть отцами нации сегодня. При всей моей любви к Захару Прилепину я все-таки разделяю Прилепина-писателя и Прилепина — человека, который хочет пасти народы. Писатель не должен этого делать. То есть — это не запрещено, пусть пасет… если может, если народы пойдут за ним.

Поделиться
Комментарии